Биография елизавета александрова зорина


Александрова-Зорина Елизавета Борисовна

Российская писательница. Публицист. Блогер. Колумнист «Московского комсомольца».

Елизавета Александрова-Зорина родилась 22 марта 1984 года в городе Санкт-Петербург. После школы училась в Университете кино и телевидения, в мастерской кинорежиссуры. Работала в петербургском оппозиционном издательстве «Всерусский собор», в парламентском журнале «Российская Федерация сегодня».

     Первая публикация молодой писательницы в литературном журнале появилась в 2005 году. Далее публиковалась в журналах: «Сибирские огни», «Новый журнал», «Балтика», «Литературный журнал», «Дарьял», «Портфолио», «Полит-грамота», «Русский переплет», в «Литературной газете», в сборнике «Русский венок Слободану Милошевичу».

     В 2011 году в издательстве Союза писателей России вышла книга «Демократия и тоталитаризм» и сборник рассказов «Бунтовщица». Роман «Маленький человек» вышел в 2012 году в издательстве «Алетейя», переведен на английский, французский и арабский языки.

     Входила в шорт-листер премий «Дебют» и «Новая словесность». Финалист премии НОС-2013. Лауреат литературного конкурса «Северная звезда».

     Проза Елизаветы Александровой-Зориной представляет собой художественное воплощение гражданской позиции и протестной тематики, которой посвящена ее публицистика. Писательница живописует судьбу «лишних» людей, не нашедших своего места в жизни: чудаковатые герои ее книг являются «униженными и оскорбленными», но готовые бороться за свою жизнь люди. Свои сюжеты девушка черпает из окружающей действительности, рисуя мрачные картины нищей провинции, бандитской Москвы, полицейского беспредела и человеческого бесправия.

     В 2016 году издательство «ЭКСМО» выпустило в свет романы Елизаветы Александровой-Зориной «Сломанная кукла» и «Человек без лица».

     Елизавета Борисовна является автором и колумнистом ряда российских изданий, среди которых газета «Московский комсомолец», радио «Свобода», интернет-издание «Газета.Ru», а также ряда норвежских изданий, среди которых: Klassekampen и Aftenposten. Член Гражданского литературного форума России. 

     Замужем за писателем и публицистом Иваном Зориным.

Награды и Премии Елизаветы Александровой-Зориной

2010 - Лауреат литературного конкурса «Северная звезда» журнала «Север»2013 - Финалист премии «НОС»

2018 - Лауреат журнала «Звезда»

Номинации

2012 - шорт-лист премии «Дебют» за роман «Маленький человек»

ruspekh.ru

Елизавета Александрова-Зорина

МАЛЕНЬКИЙ ЧЕЛОВЕК. ОПРОВЕРЖЕНИЕ ЖАНРА. (о романе Елизаветы Александровой-Зориной «Маленький Человек», Издательство АЛЕТЕЙЯ, Санкт-Петербург 2012)

Лиза – писатель-сталкер. Она входит в аномальную зону и исследует её. Этот маленький таежный городок на далёком полуострове – зона человеческих аномалий. Вместо карты мира – лишь кусочек земли, за которым на многие километры тянется одна лишь тундра – и где же он, весь остальной обитаемый мир? Вместо него – лишь это захолустье, словно именно сюда злонамеренной «щедрой» горстью высыпали всех чертей Земли. В своё время кто-то шёл ликвидировать последствия Чернобыльской аварии (большинство – по своей доброй воле), а кто-то отделался легкой диареей, купив в Москве арбуз, привезенной с Украины. Лиза берется за опасную тему: в руках ее пульсирует карандаш, а в карандаше том – графитовый стержень… Все «рентгены» она принимает на себя. Кто-то будет обвинять автора в «чернухе», лишь соединяя точки, словно втыкая флажки на карте, отмечая совершенное героем очередное преступление. Читателю так хочется, чтобы женщина написала что-нибудь более позволительное – роман Кулинариана или Оду Плюшевой Занавеске, или, на худой конец, легкий детективчик, где авторша изящно добавляет в каждую главу по трупу, словно составляя экибану. Но эта книга – сурова. И по сути своей – прекрасна. Когда красота не может спасти мир, потому что иссякла, ее надо добывать как чёрный уголь в забое. А если писатели-«шахтёры» заканчиваются, появляются такие смельчаки как Лиза. Но, будучи женщиной, она создала своего рода «безопасный коридор» в придуманной ею аномальной зоне -- коридор длиной в полтора километра. Ведь если сложить все строчки и умножить их на количество страниц, ровно столько и получится! 

Книга «Маленький Человек» - полтора километра текста, который следует пройти каждому.

Жил-был Савелий Лютик. Тихий, серый как мышка служащий маленького таежного городка. Сослуживцы звали его Лютиком, хотя фамилия у него была – Лютый. В молодости Лютый влюбился в свою будущую жену, но был слишком скромен и застенчив. «Властный мужчина – хороший любовник, подкаблучник – хороший муж», - решила за Савелия молодая женщина и сама сделала ему предложение. Так что это за город? Мы знаем только, что на выезде стоит дорожный указатель, перечёркнутый жирной чертой. «…здесь нет коренных жителей, не считая саамов», - рассказывает бармен из «Трёх Лимонов». – «Сюда ссылали, гнали по разнарядке, кто-то отправлялся за длинным рублём… Плавильный котёл, как в Америке. Все мы на Севере гости…» Холодно. Темно. Как в «Котловане» Платонова. Сюрреалистично. Как в книгах Стивена Кинга. Дико, непонятно, но неподсудно, как в «Альпийской Идиллии» Хемингуэя. Там, где смрад и сырость, легко заводятся гады ползучие, поедающие человеческие жизни как лягушек, жирея на них. – Городком правят Три Толстяка – бандит Могилёв (Могила), мэр Антонов и полковник Требенько. Все они будут убиты маленьким человеком. Сначала Савелий расправится с Могилой, защищая свою дочь. Сюжет этот – не так уж и нов и описывался в отечественной литературе еще Виктором Прониным («Женщина по средам») и Валентином Распутиным («Дочь Ивана, Мать Ивана») – одним словом, литературоведы советской школы относились к подобным поступкам героев как к человечески оправданным. После убийства Могилы бандой заправляет Саам – скорее всего из пришлых, поварившийся в «котле» и навесивший себе кличку как оберег, но разве черти молятся? И – понеслась душа Савелия Лютого от ада всетерпения к аду полузвериного отшельничества. «Я же не человек, я зверь стал. Живу как зверь, и чувствую как он. Понимаешь?» – разговаривал он сам с собой. «Тонкие деревца с причудливыми, извивающимися стволами были ниже гигантских валунов, тундра тянулась на долгие километры, смыкаясь на горизонте с набрякшими тучами… Лютый шёл среди карликовых деревьев, словно Гулливер среди лилипутов, и, испуганно озираясь, словно хотел стать ниже, сравнявшись с ними… Здесь было так тихо, что Лютому вдруг захотелось закричать, чтобы услышали на другом берегу тундры, и, суеверно перекрестившись, он повернул обратно». Он вернулся к людям – на свалку, к бомжам, соорудив себе дикое подобие жилища. Вот тебе переломившийся надвое диван, вот тебе сломанный телевизор. Сиди нога на ногу, да щёлкай сломанным пультом. «На экране отражались мусорные развалины, диван и лежащий на нём Лютый…» А потом появилась рыжая бомжиха: в ее ночных шептаниях Лютому послышалось ностальгически: «любый… любый…» Сгорела ли та женщина на пожаре, в пламени, охватившем свалку – Савелий так и не узнал. Он долго пытался найти её – ведь по сравнению с ним она была просто неумытым ангелом, чьи грехи легко отмываются дегтярным мылом… Добив первого Толстяка, Саавелий расправляется и со вторым, и с третьим. Так маленький человек становится человеком-гиперболой, а гипербола она такая: на нее всегда почему-то смотришь снизу вверх… Метафизика данной книги (которую я уж никак бы не стала относить к «социальному роману с детективным сюжетом») состоит в предельной концентрации чёрного цвета, абсурда и босхиановской нереальности всего происходящего. Но даже в этом черноте автору удается увидеть и отделить ангелов от чертей. Смерть Могилы-Могилёва оказалась спасительной не только для дочери Савелия -- Василисы, но и для детдомовки Северины – девушки, бывшей когда-то красивой. Но её не поделили Могила с Саамом. Так как она слишком много знает, Могила приказал избавиться от неё. Но дрогнуло сердце Саама (неужто подействовала кличка-оберег?), и он прячет ее в гостевом домике в лесу. Без наркотиков, Северина иссохла и превратилась -- в Севрюгу… Северина… Оперуполномоченный Пичугин хорошо помнил эту полуженщину-полуребенка играющей в классики, прыгающей по меловым клеткам с сигаретой в зубах. Он, Пичугин, даже подарил ей плюшевого медвежонка, которому потом бандиты вспороли брюхо и набили его наркотиками. Пичугин, чистая душа, всё пытается добиться обычной житейской правды: добро должно победить, а зло должно быть наказано. Может он, Пичугин, и кончит как его начальник, а теперь – местный сумасшедший по кличке Начальник, которому бандиты проломили башку? Может, и он, Пичугин, будет слоняться по городу уже безо всякой цели, пуская ртом пузыри. Вот встретились они недавно на улице, и Пичугин спросил: «- Отчего так, товарищ полковник, думаешь клад копаешь, а оказывается – самому себе могилу роешь? - Могила, - протянул Начальник, и Пичугину показалось, что в его безумном взгляде мелькнуло что-то осознанное. - Отчего так, товарищ полковник, - повторил Пичугин, но Начальник не ответил, и они еще долго стояли у палисадника, держась за руки, словно без слов что-то говорили друг другу…» Как бы ни назывался город, придуманный Лизой, для меня он – Прорва. Почему зло передается здесь по воздуху с такой скоростью? Не знаю. Что же – это зона такая аномальная, где зло обладает центростремительной силой, а добро – центробежной? Но если добро разлетается прочь во все стороны, может, нужно просто встать с краю и подставить ему лицо? – Именно так и поступили саамы, коренные жители этих мест. Саамы – оленеводы, они бежали из Прорвы, вернулись в тайгу, «чтобы разводить оленей, живя так, как столетиями жили предки, кочуя по полуострову». Но – крутится и крутится мутная воронка, а люди в ней – как беспомощные черные чаинки… Лютый, уже ощущая себя гиперболой, представляет, как становится царём бомжей и повелевает ими. И вот уже заезжий бизнесмен Каримов, втайне скупающий акции московской Фабрики своего приёмного отца (который и отослал его сюда для пущей острастки), смакует сцену убийства Трех Толстяков, представляя на месте Савелия Лютого себя – себя! Это как выбить почву из-под своему конкурента, пролезть из черта да в сертифицированного Дьявола. Но, увы, пакет акций на жизнь Каримова, по закону «Тараса Бульбы», находится в руках его приемного отца: «С московским гостем он столкнулся за завтраком, гостиница пустовала, и они расположились в разных концах столовой, отделённые друг от друга пустыми столами. Увидев синяки под глазами Каримова, двухдневную щетину и нервно елозивший кадык, Трубка на мгновение дрогнул, пожалев неблагодарного ставленника. Он столько раз прощал его, разглаживая грубой ладонью непослушные кудри, что мог бы простить ещё столько же. Старик улыбнулся, откинувшись на спинку стула, и если бы Каримов поднял на него глаза, увидел бы, что прощён. Но он, чувствуя на себе взгляд Трубки, упрямо уткнулся в тарелку, ковыряя вилкой рыбу. Тишина в ресторане была такой вязкой, что, мучаясь от духоты, официантка открыла окно, впустив свежий ветер. Устав ждать, старик пришёл в бешенство, и обиды нахлынули с новой силой. Краска прилила к лицу, Трубка отшвырнул сорванную с груди салфетку и ослабил ворот рубашки, скривив рот. Раньше он был злее и, если решался на что-то, был неумолим, но теперь стал стар, и одиночество мучило его, как подагра, выкручивая суставы. Дрогнув, старик дал Каримову последний шанс, посмотрев на него так, как смотрят на подкидыша, прижимая его к груди. Но Каримов ещё больше нагнулся над тарелкой, и Трубка, встав из-за стола, направился к выходу…» Трубка – лицо одушевленное, но лишенное речи. Старик с дыркой в горле, прикладывающий к шее речевой аппарат. «Каримов слышал вечерами, как старик напевает итальянские арии своим невыносимым, скрипучим голосом…» Демон – передвигающийся в пространстве со скоростью голоса, равного скорости ветра. Трубка прибыл в город, чтобы вернуть любовь сына, а если нет – подвергнуть Савелия Лютого самому страшному искушению – искушению остаться невиновным. Но пока Савелий ещё передвигается по тайге, скрываясь от облавы. Весь город, словно лососей на нересте, смывает неодолимым течением все глубже и глубже в лес, бьет о пороги валунов, обдирая в кровь лица и руки колючими ветвями. Бередя души: «- Такая жизнь пошла, что у человека крыша съедет! - Думаешь, он нормальный? Говорят, Требенько разрубил на куски, а гараж поджёг, чтобы не заметили, что он забрал с собой целые ломти. - Он что же, по-твоему, людоед? - А как же он прожил столько времени в лесу? Ел Требенько!» Почему в глуши сегодня рождаются подобные мифы? Может, потому, что люди не читают книг? Или читают плохие, бросовые книги? А, может, потому, что они никому не нужны и никому до них нет дела? Разве не чувствуем мы, как измельчала наша народная мифология? Где они, тридцать три богатыря, чешуёй как жар горя? Где мудрые фольклорные сказы над колыбелью ребенка? И, если человек произошел из обезьяны, а литература произошла из фольклора, почему в ней сегодня так много от обезьяны? Почему спишь ты, русский народ? Что сделалось с тобой, великий маленький человек? «Но его догоняли. Задыхаясь от бега, от него не отставала Севрюга. Увидев на берегу мужчину с ружьём, она бросилась к нему, узнав Савелия Лютого, который застрелил Могилу, и теперь бежала след в след, страшась потерять его. Лютый не мог понять, кто несётся за ним. Ребёнок? Маленькая старушка? Какой-то зверёк в выцветшем пёстром платье прицепился к нему, как клещ…» «…Савелий нашёл убежище за корневищем старой ели, где можно было укрыться от преследователей. Они спрятались под корнями, с которых тюлем свисал чёрный, пахнущий смолой мох, и замерли, надеясь, что бандиты пройдут мимо…» Так Лютый и Северина попали к Саамам. Там была и старуха, похожая на мифическую Вигакхе, саамскую Бабу-Ягу, и дети, и взрослые, и старик. И все они были – оленепасы. Если на земле и существует временный рай для уставших грешников, то, наверное, он похож на это стойбище саамов, пропахшее вяленой олениной и отварами из сосновой коры. Черти чураются таких мест, а если у кого тут и пробиваются рожки – то лишь у юных оленят, - маленькие, твёрдые бугорки, которые, наверное, ужасно чешутся. Когда спутница Савелия умерла, то Севрюгу похоронили в пустом гробу возле реки, а Северину отвезли на остров, на саамское кладбище. Так не стало Севрюги, так – через шаманский обряд – сохранилась душа прекрасной Северины. Подарив Савелию несколько дней отдохновения, саамы, поцеловав его по-русски три раза, отправили его обратно в тот мир, которому он принадлежал. Он шёл через тундру – но не на трубный голос оленя, а на трескучий, манящий голос Трубки… …Ведь сделка уже состоялась. За то, что Каримов не склонил головы, не позволив отцовской руке погладить свои седеющие кудри, ему суждено было предстать перед судом как убийце Трёх Толстяков. Теперь все жители, и даже дочь и жена Лютого, да и он сам – давали показания против Каримова: «Полицейский поднял глаза, удивленно вскинув брови, и Савелий, проглотив слюну, продолжил, повторяя показания слово в слово, будто читал по бумаге. Закинув ногу на ногу, гость перевернул лист блокнота, и Лютый увидел, что там нет ни единого слова, а весь лист исписан крестиками-ноликами. По телу пробежал озноб, и он, ёжась от внезапного холода, набросил на плечи плед». Воистину Линчевская сцена, но и русский абсурд тоже, доказывающий тем не менее, что у чертей нет национальных примет. Трубка, владеющий средствами бесконтактной войны, победил. На этом история заканчивается. Бедный, бедный Пичугин. Он как ангел-хранитель всё ходил за Лютым, умоляя: «Мне просто нужно знать… Уже ничего не изменить, но мне нужно знать! Или я сойду с ума! Вы хотя бы подмигните мне!» Савелий вернулся в семью. Не нужен он там никому. Как-то ночью он отправился к бару «Три Лимона». Прильнув к стеклу, он думал о Северине. И о Сааме, превратившем ее в Севрюгу. «Пичугин подошёл ближе, осторожно ступая по хрустящей ледяной корочке, затянувшей тротуар. Стул Могилы, за который он зацепился, упал на бок… и Лютый обернулся на шум… Подняв воротник, Лютый поспешил прочь, растворяясь в сизых сумерках…» Пичугин смотрел ему вослед и «не мог понять, подмигнул Савелий Лютый или это только привиделось ему…» Что ж – хотя бы один человек – милый и упрямый Пичугин – спасён от безумия. Разве этого мало? Открытый конец. И я, как читатель, пытаюсь отгадать мысли Савелия Лютого, уже переступившего через поставленную точку и покинувшего книгу. О чем думаешь ты, маленький человек? Стоит ли помолиться за тебя и проклясть? Но мне всё же хочется помолиться, вспоминая, как Лютый с Севериной сидели в тайге вокруг костра с саамами. Как два гостя, он и она, осваивали новый и чистый мир: «- Явр! – протыкал озеро пальцем молодой саам. - Явр! – пробовал новое слово на вкус Лютый. – Явр. Явр. Явр. - Йок! – показывал парень на реку… - Йок? - обрадовался Лютый, когда за холмом заблестел ручей. Саам замотал головой.

- Уай!»

(Светлана Чулкова.)

www.livelib.ru

Авторы статей и новостей МК

  • Шпионка, потому что русская: любить Россию подозрительно

    В Швеции у меня было самое анекдотичное свидание в моей жизни. На вечеринке в доме политика из Социал-демократической партии (шведский аналог «Единой России», только с левым уклоном) я познакомилась с пресс-секретарем Левой партии. Это бывшая Коммунистическая партия, которая на фоне остальных партий считается довольно смелой.

    8 августа 2018 в 20:05, просмотров: 5538
  • Несправедливость убивает больше, чем терроризм

    90% мирового благосостояния — в руках 10% жителей планеты. На 1% сверхбогатых людей приходится больше половины мирового благосостояния, а на половину жителей — всего 1% богатств. Кажется, в этом мире что-то пошло не так.

    3 июня 2018 в 18:38, просмотров: 16095
  • Российско-шведская война уже началась: перед выборами заговорили о российской угрозе

    В Швеции считают, что таких плохих отношений между нашими странами не было, пожалуй, с Фридрихсгамского мирного договора 1809 года. Сегодня шведы всё чаще говорят об информационной русско-шведской войне, а иногда и о возможном вторжении.

    16 мая 2018 в 16:54, просмотров: 6951
  • О чем врут в России: изнасиловали ли Швецию мигранты

    Считается, что своим нынешним благосостоянием Швеция обязана именно мигрантам. В начале ХХ века сюда ехали из России, в годы войны — из балтийских и других Скандинавских стран, после, в поисках работы, — из Югославии, Греции, Италии и Финляндии. Улоф Пальме принял почти 50 000 беженцев из Чили, спасавшихся от режима Пиночета; от революции сюда бежали иранцы, а от войны — боснийцы, албанцы, сербы, хорваты. Теперь в Швецию едут из Эфиопии, Сомали, Эритреи, Ирака, Афганистана.

    15 апреля 2018 в 14:32, просмотров: 64509
  • www.mk.ru

    Елизавета Александрова-Зорина. Я ДЕРЖАЛ ЕЕ ЗА РУКУ

    (рассказ) Ей оставалось два дня, не больше, и я решил попрощаться.  Мы не были близки, не были даже друзьями, хотя, как шептались за спиной, она была в меня влюблена, и многие думали, что у нас роман. Лет пять назад нас свела работа, в то время я подрабатывал в издательстве, делал то одно, то другое, брался за всё, что подбрасывал мне редактор, а она служила переводчиком при одной из редакций, перекладывала с французского на русский какие-то современные романы и детективы средней руки. Невысокая, худая, с тонкими, совсем как у девчонки, руками, и эти руки очень нравились мне, нельзя сказать, что красивая, зато моложе своих лет, и казалось, что ей к тридцати, хотя на самом деле мы были ровесниками, во что было трудно поверить, а её сорок лет казались ей горькими, как чёрный перец. Я знал, что нравился ей, ловил её взгляды, особенные, нежные, с затаённой надеждой, темневшей на дне глаз, и, хотя не собирался флиртовать с ней, всё же иногда заглядывал в её кабинет, как будто бы поздороваться, а на самом деле чтобы в очередной раз увидеть эту нежность в глазах, которую мне никак не удавалось описать, чтобы вышло не банально и не слащаво, в рассказе, над которым в то время работал. Она была тихой, хорошей женщиной, всегда, даже когда никто на неё не смотрел, улыбалась каким-то своим мыслям или мечтам, так что её рот был похож на отрывной календарь – сорвёшь с него улыбку, а там другая, а под ней ещё и ещё одна, но дольше пяти минут с ней было скучно. И всё же, задержавшись как-то после работы, я, заранее предчувствуя, что вечер будет так себе, пригласил её в кафе за углом. У каждого свой фетиш, кого-то сводят с ума пальцы ног, кому-то нравится плоский живот или ямочка на локте, тем, кто попроще, конечно, грудь, что же ещё, а я, натура болезненная, неуравновешенная, сам не свой от худых плеч, которые так редко можно встретить у женщин после тридцати. За худыми плечами, которыми в нашей холодной стране можно любоваться только летом, когда молодые девушки наконец-то снимают свитера, оголяя стройные, без намёка на лишнее, руки, я готов идти на край света, из-за чего незаслуженно прослыл сластолюбцем, неравнодушным к молоденьким, и даже несовершеннолетним, хотя на самом деле моё счастье сводилось к тому, чтобы сидеть в парке, прихлёбывая вино из запеленатой в пакет бутылки, и разглядывать худые плечи, и больше ничего мне не нужно, совсем ничего. Ради того, чтобы любоваться ими, я был готов провести ужин с женщиной, которая весь вечер без умолку трепалась о том, что русский язык хоть и грубый на слух, не в пример мелодичному французскому, но зато очень длинный и многословный, как будто специально созданный для прозы и разговоров по душам, и то, что англичанин рассказал бы в одном предложении, а француз на одной странице, русский растягивает на целый роман. Наверное, она хотела произвести на меня впечатление, и я, чтобы не разочаровывать, сидел весь внимание, а сам гладил и ласкал глазами её худые плечи, видневшиеся из-под коротких рукавов рубашки, так что меня даже бросило в жар. Она неправильно истолковала мой жадный, разгорячённый взгляд, и, прощаясь, подставила губы для поцелуя, но я, прикинувшись идиотом, грубовато чмокнул её, по-дружески приобняв. Вскоре мне предложили колонку в тиражной газете, благодаря которой я мог худо-бедно жить, работая над романами, меня позвали читать лекции, мои книги стали неплохо продаваться, так что из издательства я ушёл, пустившись в вольное писательское плаванье, и её больше не видел и даже не вспоминал. Она стёрлась из моей памяти, как неудавшийся черновик, который раньше я выбрасывал, сминая листок, а теперь просто удаляю из файла «делитом», набирая текст сначала. Я услышал о ней через пару лет, когда наш общий приятель, редактор издательства, позвонив с просьбой о рецензии на какую-то восходящую литературную звезду, между делом сказал вдруг: «Помнишь Катю? У неё рак». «Рак? Надо же? - отозвался я довольно равнодушно и, тут же устыдившись, добавил: - Вы собираете деньги на лечение? Я бы хотел поучаствовать». Записав на первом попавшемся листке номер банковского счёта, который редактор продиктовал мне, я и правда собирался перевести ей посильную сумму, слава богу, деньги у меня тогда уже водились, но замотался, закрутился, потерял листок и о Кате забыл. А меньше чем через год тот же приятель, рассказывая о покупке его издательства другим, более крупным, из-за чего он, пожалуй, лишится места, вдруг вспомнил о ней и, опустошив стопку с виски, выдохнул: «Да, Катя-то уже в хосписе, и ей осталось два дня, не больше. Столько денег собрали, столько операций и мучительных облучений, и всё зря». Я вспомнил худые плечи, губы, подставленные для поцелуя, скучный вечер в кафе, и мне стало горько. Пробормотав первые попавшиеся банальности о том, что смерть всегда забирает лучших, а в общем-то, придёт за каждым, никого не забудет, я поспешил сменить тему. А ночью, проснувшись от головной боли, всё же седьмая стопка была лишней, да и возраст, как ни крути, давал о себе знать, я прошагал босиком в кухню и, жадно выпив воду из графина, вдруг вспомнил Катю. Точнее, не её, и даже не плечи, а роман, брошенный на первых страницах и висевший на моей шее тяжким грузом, совсем как камень на шее утопленника. Недописанная книга – как замерший, окаменевший плод, литопедион, омертвевший во мне, он и сам не выходил, и другим книгам не давал родиться. Это вгоняло в тоску, которую я топил в виски. Издательство уже изрядно трепало мне нервы, потому что пора было выпускать новую книгу, а книги не было, и не было даже надежды, что она будет готова к концу года или вообще когда-нибудь, а подписанный нами договор не включал в себя такой форс-мажор, как творческий кризис. Героиня моей книги умирала от рака и, зная дату своего ухода, готовилась к ней, подводя итоги, доделывая то, что не сделала раньше, исправляя ошибки и подлости, прощая предательства, признаваясь в любви тем, кому не осмелилась раньше, в общем, проживала последний год своей жизни так ярко, как не прожила предыдущие сорок вместе взятые. Тема была модная, сюжет обещал быть коммерчески успешным у моей женской аудитории, так что и редактор, и маркетинговый отдел были в восторге, но мне чего-то не хватало, чтобы писать, фактуры, переживаний, личного опыта, сам не знаю, чего. Вот уже несколько месяцев я каждое утро приходил в любимое кафе, где приноровился работать, включал ноутбук, смотрел на экран, прокручивая написанные страницы, очень скоро отвлекался на Фейсбук, и, просидев бестолку два-три часа, сдавался, захлопывая крышку. Личные переживания и фактура – вот, пожалуй, то, что мне было нужно, подумал я тогда и взял мобильный, не взглянув на часы. «Четыре утра, - хрипло прошептал приятель, ответив не сразу. - Чего тебе?» «Я хочу попрощаться с Катей», - сказал я, приготовив блокнот. «А я всегда знал, что у вас что-то было, – хмыкнул он. – О вас тогда в издательстве много шептались. В общем, записывай…» Утром, опохмелившись, чтобы унять боль в висках, я тщательно побрился, надел хороший костюм, белую рубашку, галстук в полоску и, купив букет в цветочном магазинчике на соседней улице, отправился к Кате. Государственный хоспис представлялся мне серым, казённым зданием за бетонным забором, с пьяными санитарками, облупившимися стенами и запахом хлорки, топором стоящем в воздухе. На деле же он был вовсе не серым, а бурым, трёхэтажным новым зданием за чугунной оградой, и даже охранник на входе был любезен, что не часто встречается. В холле было много цветов и картин, пахло лекарствами, но не больше, чем в любой больнице, а на стене было выведено: «Смерть нельзя торопить, но нельзя и задерживать». Я надел бахилы и, сверяясь с записью в блокноте, отправился искать девятнадцатую палату. В коридорах было пусто и тихо, ни музыки, ни бормотания телевизоров, и даже каталка, которую вывезли две полные девицы в медицинских костюмах (обе - с большими, рыхлыми плечами), ехала неслышно, словно не касалась пола. Женщина на каталке, с седыми спутанными волосами, хоть и была ещё жива, но лежала, сложив руки на груди, в той позе, в которой её скоро должны опустить в гроб, и я машинально снял шляпу, проводив её почтительным взглядом.  Когда я вошёл, у постели Кати сидели две немолодые женщины, незнакомые мне. Палата была двухместной, но вторая кровать пустела, предназначаясь, наверное, для родных, если те пожелают провести с умирающей её последние ночи. На столе стояли вазы с цветами, и мой букет из белых ромашек показался мне бедноватым по сравнению с крупными розами и георгинами. «Мы оставим вас», – прошептали женщины, закрывая за собой дверь. Я опустился на край кровати, разглядывая Катю. Маленькая, худая, не изящная, как когда-то, а пугающая, она лежала, свесив лысую голову, поросшую серым пушком. И глаза, на худом лице казавшиеся огромными, и большие наушники, подключённые к мобильному телефону, делали её похожей на инопланетянку. Я посмотрел на телефон, спешно отметив в своём блокноте, что в плеере играл Бах, токката и фуга ре минор. Да, пожалуй, если бы я мог выбрать музыку, под которую предпочёл бы умирать, это был бы Бах, кто же ещё, торжественный, трагичный, безысходный, как сама смерть. На Кате была какая-то сорочка, надетая только сверху, даже не надетая, а накинутая на тело, и я снова достал блокнот, сделав пометку, и тут же спрятал в карман, не решаясь всё время держать его в руке. Любая подробность могла пригодиться для книги, но нужно было всё записывать, чтобы не забыть. В палате стоял тяжёлый и сладкий запах, от каких-то благовоний или ароматических масел, и этот запах с тех пор врезался в мою память как запах смерти. Однажды в Дели, спустя несколько лет, я зашёл в сувенирную лавку на Чандни Чоук, чтобы привести подарки своему литагенту и его жене, и в нос снова ударил этот тяжёлый, сладкий запах, так что у меня даже подкосились ноги. Жестами я объяснил чернявому продавцу, что хочу купить этот запах, точнее хава, воздух, как я повторял ему, потому что не знал на хинди других подходящих слов, а тот, сначала удивлённо отзывался эхом: «хава, хава?», «господин желает купить воздух?», потом наконец-то понял, что я хочу, и продал мне, втридорога, как я подозреваю, банку тех благовоний, которыми пахло в палате Кати. Я носил благовонии с собой, в маленькой, размером с лекарственную ампулу, бутылочке из тёмного стекла, как некоторые правители прошлого носили с собой яд, и изредка, когда чувствовал, что память о палате в хосписе выветривается из моей памяти, в которой, признаться, всегда был сквозняк, доставал бутылочку и, сорвав резиновую крышку зубами, вдыхал тяжёлый, сладкий запах. Этот запах, на мгновенье перемещая меня во времени и пространстве в ту палату хосписа, отрезвлял, напоминая о том, что мне уже почти пятьдесят, и надо многое успеть, а смерть – она всегда ближе, чем кажется. Может показаться странным, даже парадоксальным, но о самой Кате я в эти моменты не вспоминал. Катя тяжело, прерывисто сипела, то и дело затихая, и несколько раз мне показалось, что она уже не дышит. Зато хрипло, но ровно, дышал какой-то аппарат, к которому она была подключена, и я сделал пометку, что нужно будет уточнить у медсестёр, для чего он и что из себя представляет. Никогда не знаешь, что пригодится для книги. Я внимательно разглядел палату, все предметы, иконы на стене, чашку с чаем, такую, из каких пьют маленькие дети - с носиком будто бы у чайника, книгу с памятками для родственников – как вести себя с больными, лекарства на тумбочке, несколько стульев для посетителей, чётки в её руке, крестик на шее, хотя, как мне казалось, Катя раньше не была верующей, и ещё какой-то восточный амулет, я помнил, что она увлекалась духовными практиками и даже пару лет провела на Востоке. С кровати свешивался мочеприёмник, наполненный бордовой жидкостью, к носу тянулись трубки, и, посмотрев в окно, выходившее в залитый солнцем сад, я надолго задумался об эфтаназии, ведь, чёрт возьми, каждый человек имеет право умереть по-человечески. А впрочем, я не знаю, что думала об этом Катя, и хотела ли она, чтобы кто-нибудь выдернул вилку из розетки, покончив с её муками, а теперь, пожалуй, неприлично было бы спрашивать, да она и вряд ли смогла бы мне ответить. Или всё же спросить? Я взял её за руку, разглядывая черневшие на сгибе локтей огромные синяки, и женщина, распятая на кровати, показалась мне так не похожей на ту, подставившую мне губы для поцелуя, что я испугался, не перепутал ли палаты. Я вгляделся в её лицо, гладкое, без единой морщинки, но совершенно чужое, гадая, она это или нет, но понял, что, измождённое болезнью, с неизгладимой печатью близкой, с минуты на минуту, смерти, это лицо могло быть чьим угодно лицом. Я на всякий случай сверился с записью, убедившись, что номер палаты – тот самый, который продиктовал мне приятель. Но всё равно продолжал нервничать. А вдруг женщина, которую я так трогательно держал за руку, словно говорил ей тем самым: «Не бойся умирать, я рядом, с тобой»,  незнакомый, чужой мне человек, и я, болван, всё перепутал. В эту минуту в палату вернулись её подруги, а моё воображение уже рисовало нелепую сцену моего разоблачения: «Катя? Какая Катя? Это вовсе не Катя, кто вы такой, убирайтесь отсюда!» «Катя, милая, давай я сниму наушники, чтобы ты могла пообщаться», - сказала одна из женщин, смуглая, с восточными татуировками на плечах, и у меня отлегло от сердца. Нет, не перепутал, это Катя, слава богу. Она выключила Баха, поправив подушку, а Катя открыла глаза, огромные, голубые, но как будто выцветшие, и в груди кольнуло. Если что-то и осталось от той Кати, которой она когда-то была, так это глаза, до краёв переполненные той нежностью, которую мне так и не удалось описать, и вряд ли когда-нибудь удастся. Я с силой сжал её руку. Она откликнулась на пожатие, крепче обхватив пальцами мою ладонь, и только тогда я наконец ощутил, что она живая. Нужно ли уходить вовремя, думал я, нырнув с головой в её глаза, или всё же стоит цепляться за жизнь до последнего вздоха, до последнего пожатия, на которое ещё способна твоя рука? Может, это нужно, чтобы, измучавшись страданиями, уходить без сожаления? Или чтобы близкие, измучившись не меньше, смирялись медленно, постепенно, и провожали без горьких слёз? У меня не было ответов, только вопросы, но разве ни за этим я пришёл? Катя меня не узнала. «Кто это?» - едва слышно прошептала она, радостно, ей-богу радостно, вытаращив глаза и из последних сил подавшись ко мне. Я снова испугался, как бы не приняли меня за самозванца, который пришёл сюда неизвестно зачем, и, приобняв Катю, пробормотал: «Катя, милая моя девочка, разве ты не помнишь меня?» Я назвал издательство, кафе за углом и, прильнув, чмокнул её в губы, грубовато, нервно, как в тот вечер, и она закивала, показывая, что узнала, да, конечно же, узнала меня. «Ты моя хорошая девочка, я так по тебе соскучился», - пробормотал я, не зная, что сказать, и сам не понимал, зачем называл её девочкой и зачем говорил, что соскучился, ведь никогда такого не было между нами прежде. Она что-то мне зашептала, одними губами, беззвучно, а я, вцепившись взглядом в её рот, пытался что-нибудь услышать, но хрипы доносились не из горла, а из самой груди, словно в ней прохудилась дыра, и я не мог разобрать ни слова. Я даже не был уверен, что она говорила что-то осмысленное, адресованное мне, может, шептала нечто бессвязное. Я растерянно повернулся к её подруге. «Не понимаете?» - спросила она. В отчаянии я пожал плечами: «Нет. А вы?» Женщина покачала головой: «Это неважно, главное, что она говорит». Катя шептала и шептала, а её глаза не могли остановиться, задержавшись на мне, метались то вправо, то влево, закатывались, так что становилось жутковато. «Она на морфине, - объяснила подруга. – Поэтому то в сознании, то нет». Я постеснялся достать из кармана блокнот, решив, что запомню так. «Морфин – чтобы не было страшно?» - спросил я. «Чтобы не было больно». Да, конечно, как я не подумал об этом, у неё ведь должны быть сильные боли, опухоль в мозге, метастазы в костях, как сказал мне приятель, и какие-то импланты вместо почек, правда, я не уверен, что правильно всё понял, потому что слушал тогда вполуха. Катя замолчала, глядя на меня, а я не знал, что сказать ей. Я бы и раньше не знал, например, если бы мы случайно столкнулись на улице или встретились у стола с закусками на фуршете после какого-нибудь литературного вечера, но, конечно, отделался бы ничего не значащей вежливостью, как хорошо она выглядит и как я рад её видеть, поболтал бы о погоде, политике, общих знакомых, громких книжных новинках, премиях и прочей ерунде, но теперь, что мог сказать я ей теперь? Все слова казались неуместными, все любезности – грубыми, все желания и воспоминания – пустыми. Мне казалось, что мой язык опух, заполнив рот, словно кляп, а в груди была пустота, разраставшаяся во мне, и уже скоро я был уже весь переполнен этой пустотой, и сам я был пустота, и вокруг была пустота, и только Катя продолжала смотреть на меня, улыбаясь. А потом она засипела, задрожала, и я решил, что это конец, и она умирает. Жадно уставившись на неё, я запоминал каждое движение, мимику, судорогу, передёрнувшую её, словно удар током, и ощутил себя стервятником, сидевшим рядом со своей жертвой, терпеливо и беспристрастно наблюдая её предсмертную агонию. Да, писатель – это и есть стервятник, подумал я, отметив, что, пожалуй, посвящу теме творческого стервятничества новую колонку. Но Катя, открыв глаза, сделала глубокий вдох, и я, сам поёжившись от своего цинизма, ощутил небольшое разочарование. Обернувшись на посетителей, рассевшихся на стульях рядом с кроватью, я отметил, что появился какой-то старик, сутулый, заплаканный, в старом льняном костюме, полный молодой мужчина, ещё одна женщина, наверное, сотрудница издательства, потому что её лицо показалось мне знакомым. Мужчина и женщина уткнулись в мобильные телефоны, а старик, утирая слёзы большими пальцами (обязательно надо использовать это в книге), бормотал, что у Кати замечательные друзья, и если бы не они, Катя бы никогда не получила место в таком прекрасном хосписе, и слава богу, слава богу за всё, что не делается, всё к лучшему, и не нужно роптать, а нужно благодарить всевышнего, которому виднее, когда нас к себе забирать. Женщина подняла глаза от телефона, и я, встретившись с ней взглядом, теперь узнал её, она действительно работала в издательстве, сидела с Катей за соседним столом, а вот чем занималась, я уже и не помнил. Может, была редактором или дизайнером обложек, за которые, кстати, издательство всё время ругали. «Как хорошо, что вы пришли», - прошептала она, улыбнувшись. И я осознал, как это выглядело со стороны: наш роман, о котором шептались в издательстве (а как известно, то, чего не было – было, если об этом все говорят), моё появление в хосписе, Катина рука в моей руке, которую я так нежно держал, - пожалуй, всё только подтверждало ходившие слухи. Впрочем, мне было всё равно, а Кате теперь и подавно. Я машинально скользнул взглядом по Катиным плечам, а потом и по всему телу, проступавшему под одеялом. Она так исхудала, что и бёдра теперь были худыми, как плечи, и, вспомнив, как приобнял её, прощаясь, я на секунду представил, что мог бы пойти к ней в тот вечер, остаться на ночь, или две, или на всю жизнь, и от этой мысли мне почему-то стало нехорошо, сам не знаю, почему. Остальные посетители, Катины друзья или родственники, я не знал, кем были все эти люди, тоже хотели попрощаться с ней. Наверняка, они отпросились с работы, чтобы приехать в хоспис, поэтому неловко переминались, поглядывая на часы, но попросить меня освободить на время место у умирающей всё же не решались. А я сидел с Катей, держа её за руку, и, ощупывая с головы до пят жадным, пытливым взглядом, который кто-нибудь, ни дай бог, мог бы принять за что-то эдакое, запоминал всё, что могло пригодиться для книги. Её запах, не неприятный, а скорее пугающий тем, что не был похож на запах живого тела, наверное, из-за лекарств и того средства от пролежней, что стояло на тумбочке. Затихающее дыхание, которое вдруг обрывалось, словно она перестала дышать, а потом снова появлявшееся из ниоткуда. Отсутствие тапочек у кровати и под матрасом, куда их кладут в некоторых больницах, потому что Катю, по-видимому, привезли сюда на каталке, да и ходить она уже никогда больше не будет. Парк за окном, зелёный, цветущий, с рассаженными вдоль дорожек кипарисами в кадках, которые на зиму, наверное, заворачивают в целлофановые пакеты, пряча от холодов, ясное небо без облачка, солнце, наколотое на верхушку дерева. Глядя за окно, я задумался, в какую погоду лучше умирать, в пасмурную, дождливую, словно оплакивающую твою смерть вместе с тобой, или солнечную, радостную, полную жизни, и не смог себе ответить на этот вопрос, но, решив, что это может быть важным для книги, попытался спросить Катю. «Хорошая погода, тебе нравится?» - нагнулся я к ней. Она крепче сжала мою руку, но я не понял, было ли это пожатие «да» или «нет», или вообще ни «да», ни «нет». Я повторил вопрос, ещё и ещё раз, затем, немного приподняв Катю, повернул её лицо к окну, и посетители недоумённо переглянулись, так что пришлось оставить попытки. Надо было записать всё это в блокнот, но я не решился его достать. Писатель работает с чувствами, ощущениями, помыслами, поступками, и всё, что он проживает, он проживает несколько раз, сначала в реальности, потом в книге, а значит, старится быстрее других ровно в два раза. Он похож на баркас, который тащит за собой сети, набитые рыбой,  осьминогами, кальмарами, водорослями, пустыми ракушками, целлофановыми пакетами, напоминающими прозрачных медуз, и всякой морской всячиной, которая попадается на пути, только в его сетях страдания, радости, скука, обрывки разговоров, взгляды, прикосновения, неловкости, приятные минуты, свои и чужие истории (услышанные, подслушанные, придуманные), свои и чужие сюжеты (подсмотренные, рассказанные, додуманные). А если в его сетях не оказалось чего-то нужного, приходится ловить самому. Однажды я сделал предложение женщине только для того, чтобы посмотреть, как она отреагирует, потому что хотел избежать в своей книге старых как мир банальностей, какими обычно описывают эту сцену, и, только для того, чтобы ощутить новое, никогда не испытанное чувство, приласкал девочку-подростка, воспользовавшись давкой, тесно прижавшей нас друг к другу в вагоне метро, а ещё обворовал в подземном переходе слепую нищенку, переночевал на вокзале, попробовал наркотики, позвонил среди ночи одной уважаемой даме за шестьдесят, предложив сегодня же переспать со мной, потому что я красив, и почему бы ей со мной не переспать, а затем, на литературном фестивале, в курилке, стоя к ней спиной, ловил её отражение в стекле, наслаждаясь, как недоумённо, но всё же с затаённой надеждой она посматривает на меня, сжимая зубами сигарету, и даже (страстно, по-настоящему) поцеловал мужчину, о чём бы предпочёл лишний раз не вспоминать. Один из посетителей, взглянув на часы, попросил пустить его на пять минут к Кате, потому что пора было возвращаться в офис, и я встал, уступив ему место. Пробыв ещё полчаса, я наблюдал, как ведут себя остальные у постели умирающей, но ничего интересного не приметил, кроме того, что подруга, та самая, из издательства, пообещала Кате после её ухода, как стыдливо называла смерть, забрать восточный амулет, висевший на её шее, и носить его в память о ней. Прильнув к Кате, которая что-то едва слышно шептала, она каким-то чудом понимала её, и я почувствовал себя грабителем, без всякого права вломившемся в чужую жизнь, точнее, смерть. «Женщины сожалеют о том, что случилось, а мужчины - о том, чего не случилось, вот и вся разница между нами», - сказала она в тот вечер, и эти ничего не значащие слова застряли в моей памяти, как заноза в пальце. Не прощаясь, я взглянул на Катю в дверях и, приложив пальцы к губам, отправил ей поцелуй, прости, милая Катя, за всё, за тот вечер и за то, что он остался без продолжения, за твои подставленные для поцелуя губы, за мою скуку, за то, что пришёл сюда и теперь ухожу, думая лишь: успеть бы всё записать в блокнот, не потеряв важные детали. Я закрыл за собой дверь и, спускаясь по ступенькам хосписа, ещё долго чувствовал её ладонь в своей, словно продолжал держать её за руку. Выйдя из хосписа, я поймал на лице солнечные лучи и внезапно испытал дикое, ненасытное желание жить, и счастье от того, что я здоров и могу обходиться без морфина и аппарата искусственного дыхания, именно этот аппарат издавал тот странный звук, как подсказала мне медсестра, молоденькая, с милым вздёрнутым носиком, но грубыми плечами, которые я успел разглядеть. Именно тогда я решил, что нужно будет запомнить этот день, особенно минуты постыдного счастья, и поискать что-то, что напоминало бы мне о Катиной смерти, благовония или препарат от пролежней, с острым лекарственным запахом, приправленным какими-то парфюмерными отдушками. Я прибавил шаг, прокрутившись вокруг себя, словно вальсировал с невидимой партнёршей, и едва не расплакался от нахлынувших чувств. В тот день Катя не умерла, не умерла и на следующий, и, как рассказал мне приятель, прожила после этого две недели, но уже без сознания. Я хотел прийти к ней ещё раз, уже без блокнота, но так и не решился, к тому же было много дел. _________________________________________

    Об авторе: ЕЛИЗАВЕТА АЛЕКСАНДРОВА-ЗОРИНА

    Родилась в Ленинграде. Автор книг «Маленький человек», «Сломанная кукла», «Человек - имя существительное», «Три семёрки», «Треть жизни мы спим». Книги выходят в издательстве ЭКСМО в авторской серии. Автор «Московского комсомольца», «Свободы», «Газеты.ру» и других изданий. Шорт-листер премий «Дебют» и «НОС». Произведения переведены на английский, французский, арабский, украинский, эстонский, китайский, голландский.скачать dle 12.1

    literratura.org

    Елизавета Александрова-Зорина: Проедатели родины

    hullam_del_rayКогда я слышу слово «колбаса», моя рука тянется к пистолету. Колбасой сегодня измеряют качество жизни, сравнивают исторические эпохи и политические формации. Не книги, не спутники, не научные открытия — колбаса мерило всего.Разговоры на кухне сменились разговорами о кухне. Герои нашего времени — потребители с желудочно-кишечным мышлением, чья религия — консумация, а храм — супермаркет. Они судят историю по истории кулинарии, приготовление пищи возводят в ранг искусства и следят за новостями ресторанов словно за информационными сводками. Они передвигают свои тела по миру, но их души заперты в животах. Зачем им открытые границы, если их любознательность ограничивается деликатесами, а важнейшей культурной программой становится посещение кафе? Делясь впечатлениями о поездках, они перечисляют съеденные блюда и выставляют фото в инстаграме, а сравнивая страны, выбирают ту, в которой лучше кормили. Их «проклятые вопросы» сводятся к тому, какой выбрать сорт колбасы из ста предложенных. Порой кажется, что вместо сердца у них желудок, а в жилах течет желудочный сок. Может, болезнь нашей эпохи: ожирение головного мозга?Сегодня гастрономия складывает мировоззрение, ложится в основу политических суждений и симпатий. Заговоришь о Крыме — кричат о «совковом» сервисе, грубых официантах, грязных кафе. Вспомнишь Кубу — ввернут продуктовые карточки. Заикнешься о китайцах — смеются: «Что их обсуждать, нищебродов, они работают за миску риса». Действительно, Дэн Сяопин сказал: «Китай — великая страна, потому что каждый китаец имеет миску риса в день». При этом китайцы, даже начав хорошо питаться, гордятся «голодной» эпохой Мао, а мы оцениваем достижения страны количеством колбасы. Правда, многие хвалят Белоруссию — но и то за соблюдение ГОСТов в изготовлении продуктов.Путь к сердцу русского человека лежит через его желудок?Разговор о Советском Союзе мгновенно скатывается к обсуждению горбачевского голодомора, пустых витрин, синих куриц, колбасных поездов, зеленых бананов, которые дозревали на батареях.Мечтали о бананах? Так получите банановую республику!Разве обсуждаются достижения советской науки, десятки тысяч промышленных предприятий, освоение Севера? Повторяется только: Сталин, лагеря, расстрелы. А за этими словами все равно проступает: «Не допусти, господи, чтобы пропала колбаса».Норвегия тратит на сельское хозяйство 70% бюджета, Россия — 1%. При этом жители вымирающих деревень, обезлюдевших после развала колхозов, радуются аргентинскому мясу и стеклянным импортным овощам. Бывшие сотрудники закрывшихся консервных заводов проклинают «совок» за то, что в нем не было черной икры, на банку которой им сегодня нужно откладывать пару лет, а страдающие ожирением подростки с ужасом представляют себе страну, в которой не было макдоналдсов и копченых окорочков.А что останется от нашей эпохи, кроме торговых центров и общепитов?На войне мой свекор, Василий Васильевич Зорин, попал в немецкий лагерь. На советских военнопленных, умиравших от голода, не распространялась Женевская конвенция, зато англичане, американцы и французы, содержавшиеся в лагере, получали помощь Красного Креста: еду, сигареты, лекарства. И вот в лагере объявили шахматный турнир. Среди советских узников собрали команду, которую возглавил Василий Васильевич (при росте метр девяносто он весил тогда 45 кг). Истощенные пленные выкраивали шахматистам «добавку» из своей скудной пайки. Кстати, передвигаться по лагерю было запрещено под угрозой расстрела, так что шахматисты, приходившие вечерами на «европейскую» территорию лагеря, рисковали жизнями.Тот удивительный лагерный турнир советские узники выиграли.Что бы они сказали, услышав суждения нашего гастрономического времени?Легко вздыхать о голодоморе, потягивая пиво в баре. Хорошо обсуждать продразверстку, ожидая перемены блюд. Что может быть безопаснее, чем критика прошлого? Она не требует действий. Вроде бы цензура канула в Лету вместе с СССР, и в 90-е журналистам наконец развязали языки, но они предпочитали петь осанну переполненным прилавкам, стращая ужасами «совка», и молчали о продуктовых карточках, огородах, которые разбивали на пустырях и в палисадниках. Впрочем, много писали о новых фермерах, видимо, имея в виду тех, кто, не получая годами зарплату, кормился картошкой с огорода.В 90-е я росла в Заполярье. Когда горно-обогатительный комбинат гнал груженые составы на Запад, для работников комбината, а это практически весь город, была введена карточная система. Зарплату предлагали получать либо карточками сразу, либо деньгами — но после дождичка в четверг. Долгое время на карточки можно было купить только хлеб, изредка — крупы, так что куриный кубик и порошковый сок из пакетика становились настоящим пиршеством. В школах уже появились платные обеды, которые мало кому были по карману, зато по телевизору денно и нощно крутили рекламу шоколада, жвачки, конфет и йогуртов, на которые мы глазели, поедая кашу. Кашу на завтрак, обед и ужин. В то время как магазины ломились от продуктов, которые нам оставалось разглядывать, словно в музее. Никогда не считала свое «голодное детство» трагедией. Я и сейчас могу жить на хлебе и воде.Только ради чего? Ради особняков и яхт олигархов, разбогатевших на чужой бедности?Десятая часть населения и сегодня живет впроголодь, еще 30% не могут себе позволить полноценного питания. Притом что зарплаты в России в разы ниже, чем в Европе и США, — продукты, наоборот, в разы дороже. И какие продукты!Молоко вкуса дистиллированной воды; хлеб, черствеющий быстрее, чем его успеваешь принести из магазина; детское питание, приготовленное из загустителей, красителей, ароматизаторов и усилителей вкуса. Наш народ, конечно, и не такое ел, но откуда столько восторгов по поводу нынешнего гастрономического благополучия? Впрочем, тем, кто недоедает, слова не дают. А для остальных свой желудок ближе к сердцу.Того гляди, на церковных службах начнут петь: «Боже, храни колбасу!» Почему бы и нет? Разве не она стала нашей национальной идеей?Полупустой советский прилавок уравнивал всех. Сегодня — каждому свой магазин. В столице немало «элитных» гастрономов, вся элитность которых сводится к тому, что срок годности продукта соответствует указанному на упаковке. За один раз здесь тратят столько, сколько простым смертным не заработать за месяц.Люди второго сорта довольствуются торговыми сетями, продающими продукты сомнительного качества.Остальные покупают просроченные помои с переклеенными этикетками, так что каждый ужин для них может стать последним. Кстати, в России не ведется статистика пищевых отравлений (или она строго засекречена), но эксперты озвучивают дикие для цивилизованной страны цифры: от 50 до 80 миллионов отравлений в год.Ничего, было бы чем травиться!Конечно, на дворе не голодные 20-е годы. Но и потенциал страны уже не тот, что был после Революции. А о цене колбасного благополучия никто не задумывается. По сути, единственное, что может угрожать нашей власти, — это, в терминологии Наполеона, «революция пустых желудков». Но ее не будет.Заполонить магазины продуктами несложно, когда это делается за счет убитой медицины, позорного образования, деградировавшей промышленности и снятых с себя государством социальных обязательств.Доля импорта угрожает национальной безопасности? — Лишь бы не было пустых прилавков!Закрыты школы и больницы? — А за углом открылся новый гастроном!Очередь на жилье подойдет через сто лет? — Зато нет очередей в магазинах!Страна бьет космические рекорды по невзлетевшим ракетам? — Зато столько сыров, что перепробовать их не хватит жизни. Особенно если учитывать ее продолжительность в России.Но и это не беда.Пусть жизнь коротка, зато ее можно провести в ресторанах и забегаловках, которые открыты на каждом шагу. «Все мое сокровище — благодушие, танцы, волокитство. Съедутся ко мне гости, принесут нам из погреба венгерского; на столе домашняя дичина, свежая рыбка — вот наше утешение, вот венец наш, и плевать мы готовы на королей», — доносит Костомаров голос далекой эпохи, когда трещало по швам Польское царство. Так и в современной России наперегонки идут два процесса: пропивание страны и ее проедание. Ведь все наше сокровище — это колбаса. Вот наше утешение, вот венец наш. И плевать мы готовы на королей.

    http://www.mk.ru/specprojects/free-theme/article/2013/11/04/940263-proedateli-rodinyi.html

    Page 2

    hullam-del-ray.livejournal.com

    Елизавета Александрова-Зорина: «Обидно, что в России нет больших литературных фестивалей»

    Елизавета Александрова-Зорина родилась в 1984 году в Ленинграде. Писатель, публицист, колумнист «Московского комсомольца». Публиковалась в журналах «Сибирские огни», «Новый журнал» (США), «Балтика» (Эстония) и других. Обучалась на Высших курсах режиссёров и сценаристов. Её художественная проза переведена на английский, французский и арабский. 

    — Вы родились в Санкт-Петербурге, выросли в городе Ковдор Мурманской области. Сравниваете родной город с городом, где прошла Ваша юность? Согласитесь, что писатель черпает вдохновение в родных краях? Или это не так?

    — Если быть точнее, я родилась в Ленинграде. Так получилось, что у меня три родных города: Петербург, Ковдор и Москва, в которой я живу уже много лет. Мой первый роман «Маленький человек» — о Заполярье, второй, «Сломанная кукла», — о Москве, повесть «Три семёрки» (из одноимённого сборника) — о Петербурге. У меня немало рассказов, посвящённых Козельску и его окрестностям, потому что мы с мужем полтора года прожили в деревеньке Ордёнки, которая находится через овраг от «злого города». Думаю, писатель черпает вдохновение везде — и там, где ему доводится жить, и там, где он никогда не был, но мечтает побывать.

    — Вы обучались на Высших курсах режиссёров и сценаристов. Помимо литературной работы, планируете заниматься кино? Возможно, в ближайшее время запланирован дебют?

    — Я сняла короткометражную 32-минутную драму «Террористы» на тему мигрантов и социальных фобий, разжигаемых средствами массовой информации. В главных ролях — Наргис Абдуллаева из Театр.doc и Юрий Елагин, актёр театра «Балтийский дом» и экспериментальной сцены Анатолия Праудина (к своему стыду, совсем недавно открыла для себя этого талантливейшего театрального режиссёра, но теперь каждый раз, когда приезжаю в Петербург, обязательно иду на его спектакль).

    Главный герой фильма Иванов (фамилия взята неспроста, Иванов тут значит «кто угодно», «любой из нас») утром отводит дочерей в детский сад. А вскоре ему звонят и сообщают, что детский сад захвачен террористами, и его девочки среди заложников. Иванову предлагают спасти дочерей, и в его руках оказывается похищенная жена террориста (во всяком случае, так ему говорят). Ну, а дальнейшее развитие сюжета пересказывать не буду, сохраню интригу… Фильм будет показан на фестивалях, но для читателей я хочу устроить небольшие показы в Москве и Петербурге, в рамках книжной презентации или творческой встречи.

    — Ваши книги изданы в знаменитом «Эксмо». Расскажите о них. Между текстами есть связь, литературные персонажи переходят из романов в рассказы и обратно? Или это обособленные, не связанные друг с другом произведения?

    — Книги вышли в авторской серии «Бунтовщица. Книги Е. Александровой-Зориной», но единственное, что их объединяет, это автор. Никаких общих героев, никаких общих сюжетов. В издательстве подумывали назвать мою серию «Русский экзистенциализм» (сразу хочется пошутить про бессмысленный и беспощадный), но решили, что это название недостаточно «коммерчески привлекательное». А жаль.

    Зорина

    «Сломанная кукла» — роман о том, как одна self made woman, не сумев попасть домой из-за захлопнувшейся двери, прошла головокружительный путь от успешного психолога и коучера до бродяги. Эта книга не о «падении», а, наоборот, о том, как спускаясь всё ниже и ниже по социальной лестнице, человек обретает себя. «Сломанная кукла» — о психологических экспериментах, которые ставила героиня над людьми, и о психологическом эксперименте, жертвой которого становится сама. Вообще я садистка: люблю помещать героев в экстремальные условия и наблюдать, как развиваются события.

    Зорина

    «Человек без лица» (это издательское название, а авторское — «Человек — имя существительное») — о невзрачном сотруднике городского департамента, страдающем прозопагнозией, нарушением способности узнавания лиц (даже из зеркала на него смотрит незнакомец). Он обвинён в страшном преступлении, которого не совершал, и, оказавшись в одиночной камере, остаётся наедине со своими воспоминаниями. Эта книга напоминает литературную мозаику, составленную из историй, снов, воспоминаний, диалогов героя с реальными и вымышленными людьми, объявлений, газетных вырезок, следственных материалов и прочего-прочего. В издательской аннотации есть сравнение с Камю и Кафкой (сравнение не автора, а сюжета, темы, стилистики), и это, наверное, справедливо. Я, пожалуй, добавила бы ещё Макса Фриша и Ивана Зорина.

    Зорина

    «Три семёрки» — сборник повестей и рассказов. Неровный сборник, есть в нём и очень удачные произведения, и те, которые по-хорошему надо было бы из него выбросить. Моя любимая повесть в книге — «Развилка»: о мужчине, который, заблудившись в метель, оказался в заброшенной деревне, где доживают свой век одинокие женщины и старухи, угрюмые, одичалые, полные суеверий и предрассудков. Он хочет поскорее выбраться отсюда, но остаётся навсегда… Я подумываю о том, чтобы экранизировать «Развилку».

    — В 2016 году вышло сразу три Ваших книги. Планируется издание новой книги в ближайшее время?

    — В этом году — нет. Наверное, уже в следующем. Не хочу торопиться, текст должен «вызреть» как вино. Зато выйдут сразу два новых романа, над которыми я сейчас работаю.

    «Homo fobia» — история о том, как в туннеле метро остановился поезд. На десять минут, полчаса, час, сутки, трое суток… Это роман о страхах, общественных и личных, социальных и частных, мнимых и настоящих, распространённых и редких, о страхах, которые перерождаются в предрассудки, и фобиях, являющихся психическим расстройством.

    Про второй роман, «Фантомные боли», который уже почти закончен, расскажу чуть подробнее. У главных героев книги нет имён, они — он и она. Он — пятидесятилетний журналист, заболевший раком и после операции переставший быть мужчиной. Его прежняя жизненная философия — жить ради жизни, наслаждаться каждым днём, каждой минутой, любой встречей, любым знакомством, женщинами, погодой, находить красивое в обыденном и сложное в простом, — после операции полетела ко всем чертям. Она — двадцатилетняя актриса, умирающая от лимфомы. На сцене с пяти лет и, сыграв сотни чужих характеров, осталась без собственного. У неё нет личности: нет своих чувств, переживаний, мыслей, характера, она — как белый лист бумаги. Роман о том, как найти смысл в жизни, когда от жизни почти ничего не осталось. Несмотря на онкологическую тему, «Фантомные боли», пожалуй, самая светлая и жизнеутверждающая среди моих книг. И вообще, она о любви.

    Я поймала себя на мысли, что есть книги, которые интереснее в кратком изложении, а есть те, что в аннотации выглядят не лучшим образом. «Homo fobia» и «Фантомные боли» из вторых и на самом деле гораздо лучше, чем я вам их описала. Поверьте на слово.

    — Насколько сложно современному российскому писателю найти хорошего литературного агента и заключить взаимовыгодный контракт?

    — Думаю, сложно. Писателей очень много, а литературных агентов очень мало. Есть Наталья Перова и агентство ФТМ, есть Юля Гумен и Наташа Банке, есть Галина Дурхстофф, живущая в Германии, есть русско-итальянская писательница Елена Костюкович, больше известная как переводчица Умберто Эко. Есть ещё Ирина Горюнова, работающая с российскими издательствами. Может, я забыла кого-то ещё, но это — ведущие литагенты. Если учесть, что у всех них есть уже свой пул авторов, и новых они берут только уж если очень захотят (чаще всего — если автор уже чего-то без них достиг), то бедным писателям податься некуда. А без агента очень тяжело, все профессиональные среды неприветливы к новичкам, но писательская — неприветлива особенно (к новичкам вне зависимости от возраста, хотела бы я добавить).

    Мне повезло, ещё в финале премии «Дебют» меня заметила Наталья Перова, которая и занимается моим продвижением все пять лет. Сейчас она работает в литературном агентстве ФТМ (это первое литагентство в России, существующее с 1989 года и, к примеру, сделавшее Пелевина Пелевиным), и теперь я клиент этого агентства. Мне в этом качестве очень комфортно, все мои публикации и издания случились только благодаря Наталье Перовой. Не было бы её в моей жизни, скорее всего, не было бы ничего.

    В идеале литагент — не только «переговорщик» с издательствами, он ещё и первый читатель, и честный, беспощадный критик. А ещё это человек, который верит в тебя, любит твои книги, ждёт твоих книг — и это очень вдохновляет.

    — Ваши книги переведены на несколько языков. Вы часто посещаете литературные фестивали в Европе. Недавно Вы были в Эстонии. Что сейчас интересно на Западе? Как там принимают наших писателей?

    — В Эстонии я представляла свой роман «Маленький человек», вышедший на эстонском языке («Väike inimene» по-эстонски). Таллинский HeadRead — это образцово-показательный литературный фестиваль, организаторы которого считают своей задачей, во-первых, показать Эстонии писателей со всего мира, а во-вторых, показать зарубежным писателям Эстонию и влюбить их в неё. Большая работа делается для того, чтобы обратить внимание на эстонских писателей (и эстонскоязычных, и русскоязычных) зарубежных литагентов, издателей и журналистов. Честно говоря, было завидно и обидно, что в маленькой Эстонии есть такой фестиваль, а в большой России — нет. Я сейчас имею в виду именно международный формат и продвижение своей литературы в мире, а междусобойчиков-то у нас полно. Всего в фестивале HeadRead-2017 участвовало 112 писателей из Эстонии и других стран (от Великобритании до Малайзии), а из 75 мероприятий 13 были на русском языке.

    Помню, как ещё в сентябре 2016-го, за 9 месяцев до фестиваля, организаторы спросили меня, из какого города я буду лететь в Таллин. Они уже тогда начали свою работу! Мне это показалось смешным (какой русский не любит анекдоты про эстонцев), но когда я увидела, как организован фестиваль, то прикусила язык. Кроме того, что он был продуман до малейших деталей, но ещё и сделан с большой любовью — к фестивалю, к гостям, к книгам. Всё нужно делать с любовью — не к себе любимому, а к делу, которым занимаешься (мои слова можно было бы считать невыносимой банальностью, если бы это правило соблюдалось хотя бы среди фестивальных оргкомитетов).

    Кроме собственных выступлений гостей фестиваля ждали официальные приёмы в посольствах, спектакли, лекции, экскурсии по Эстонии, «литературные вечеринки», где писатели знакомились друг с другом и с зарубежными издателями, так же приехавшими на фестиваль. Кстати, эстонцы не любят длинных речей — и это ещё один приятный сюрприз HeadRead. Если у нас каждое литературное мероприятие — это как минимум час-полтора невыносимо скучных речей, во время которых слушатели только и думают, что о фуршете, то в Эстонии официальная речь занимает 5 минут. А после начинается неформальная часть, где обычно и происходит всё самое интересное.

    Для меня, приехавшей из России, этот фестиваль был глотком свежего воздуха. Правда, русско-эстонский журналист Николай Караев в своей статье о фестивале описал абсолютно те же впечатления, что и я увезла из Эстонии (вот только Караев-то ниоткуда не приезжал и никуда не уезжал, он живёт в Таллине). Чтобы не повторяться, я просто приведу цитату из его статьи: «На фестивали в Эстонию съезжаются самые разные писатели, режиссёры, актёры, и все они приносят с собой взгляд извне. И когда ты с ними делаешь интервью, обмениваешься мыслями и впечатлениями, когда ты их слушаешь на встречах с публикой, просто смотришь на то, как грациозно и естественно они ломают представления, которые в инфопространстве Эстонии принято считать чем-то железобетонным, — тогда наконец вздыхаешь облегченно: оказывается, это не ты идиот, оказывается, есть люди, которые думают так же или почти так же, и какие люди притом…» В общем, фестиваль HeadRead — глоток свежего воздуха не только для русских из России, но и для русских в Эстонии. Отсюда вывод — литературные фестивали не должны заканчиваться.

    Что касается моих частых поездок, то это преувеличение, конечно. По сравнению с авторами, которые умудряются ездить за госсчёт раз десять в год, я почти нигде не бываю. К тому же, после того, как я ляпнула что-то против Путина на Парижском книжном салоне, меня перестали включать в официальные писательские делегации (да и раньше приглашали крайне редко). Не могу сказать, что расстраиваюсь: я всегда чувствовала себя крайне неуютно и неуместно среди чванливых литфункционеров, побитых молью главредов толстых журналов и вечно пьяных писателей — в России кстати довольно приличных, но за границей считающих своим долгом много пить и есть, меряясь друг с другом «белковым ударом» от устриц и несварением желудка от фуагра. Кстати, может, не только критика Путина сыграла свою роль, но и то, что я публиковала в Фейсбуке смешные истории об удивительных приключениях русских писателей в Европе. И на меня сильно обиделись.

    Как там у Бродского?

    «Я где-то в промежутке или вне. Однако я стараюсь, ради шутки, в действительности стоя в стороне, настаивать, что «нет, я в промежутке».

    Интервью: Александра Багречевская Фотографии из личного архива Елизаветы Александровой-Зориной

    ohtapress.ru


    Смотрите также